Если бы президент, чья настороженность по отношению к Германии и Японии не была ни для кого секретом, сильно пожелал, он, очевидно, смог бы, по крайней мере, затормозить принятие законодательства о нейтралитете, имевшее очень много сомнительных сторон и с точки зрения национальных интересов самих США. К этому времени основная часть пакета социальных реформ («первый «новый курс») была уже принята конгрессом, и популярность Рузвельта достигла высокого уровня. Но президент добровольно отдал инициативу изоляционистам, которые без труда убедили обе палаты конгресса (большинство в них составляли демократы, сторонники «нового курса») поддержать это законодательство. Возникает вопрос: сознавал ли Рузвельт, что Закон о нейтралитете, лишавший его к тому же дискреционного права (т. е. права делать исключения в применении закона), связывает ему руки в плане поисков коллективных мер защиты от агрессоров? Ответ может быть только однозначным: конечно, да. Подписывая 31 августа 1935 г. закон, Рузвельт признал, что его «негибкие положения могут вовлечь нас в войну, вместо того чтобы удержать от нее» {4}. К этому времени надежды сохранить мир стали еще более хрупкими. Муссолини открыто угрожал войной Эфиопии, а в марте 1935 г. Германия в нарушение Версальского договора объявила себя свободной от обязательств по его военным статьям. 3 октября Италия напала на Эфиопию. Но США вступили в предвыборную кампанию, и Рузвельт в стремлении не допустить раскола в своем электорате отреагировал на вероломство Муссолини вяло и незаинтересованно.

5 октября 1935 г. к очевидной выгоде агрессоров США ввели в действие Закон о нейтралитете, в сущности вместе с Францией и Англией разделив ответственность за содействие расширению фашистской агрессии. За этим последовало продление действия Закона о нейтралитете до 1 мая 1937 г. и принятие в январе того же года Закона об эмбарго на экспорт оружия, боеприпасов и других военных материалов в Испанию, где шла смертельная схватка республики с фашистскими мятежниками и германо-итальянскими интервентами. С каждым годом становилось яснее, что политика нейтралитета, поощряя агрессоров, увеличивает риск вовлечения самих Соединенных Штатов в войну. Однако, несмотря на растущую в стране критику, Белый дом не заявил о своем особом мнении, хотя оно как будто бы уже сформировалось и даже было озвучено советниками президента.

Лишь вторжение Японии в Центральный Китай летом 1937 г. и усиление американо-японских противоречий вынудили правительство США предпринять первые робкие шаги к изменению законодательства о нейтралитете. Самый широкий резонанс внутри страны и за рубежом получила речь Рузвельта в Чикаго 5 октября 1937 г., в которой президент в резких выражениях наконец осудил «существующие режимы террора», попирающие международное право и развязавшие агрессию, которая приобрела глобальный характер. Призвав «положить конец международной агрессии» и сравнивая последнюю с эпидемией заразной болезни, Рузвельт предложил установить «карантин» для агрессоров с целью воспрепятствовать распространению эпидемии разбоя и произвола в отношении суверенных народов {5}.

Вопрос о мотивах, которыми руководствовался Рузвельт, принимая решение изменить характер своей внешнеполитической риторики осенью 1937 г. (победа на выборах 1936 г. была позади), является частью более общего вопроса о характере внешнеполитического курса его администрации, очень давно, как было сказано выше, ставшего предметом острой полемики в историографии внешней политики США предвоенного десятилетия. Сама «карантинная речь» Рузвельта, пишет видный исследователь его внешнеполитической деятельности Р. Даллек, породила самые разные толкования как среди современников, так и среди историков {6}. Это и понятно. Ведь для современников выступление Рузвельта в Чикаго 5 октября осталось чем-то вроде воскресной проповеди: характер поведения США на международной арене ни на йоту не изменился, президент ни разу до конца года публично не высказал своего отношения к происходящим в мире событиям, а в частной переписке он даже сделал упор на важность сохранения нейтралитета.

Так, в ответ на послание председателя Социалистической партии Н. Томаса, содержавшее предложение отказаться от эмбарго на продажу оружия законному правительству республиканской Испании, Рузвельт в конце декабря 1937 г. ответил ему в духе отповеди: «…гражданский конфликт в Испании втянул так много не испанских элементов и получил такой широкий международный резонанс, что попытка отнестись по-разному к противостоящим друг другу партиям была бы крайне опасной. Не препятствуя поставкам оружия одной из сторон, мы не только оказались бы прямо замешанными в этих европейских распрях, от которых наш народ так хочет держаться подальше, но и сыграли бы на руку тем странам, которые были бы рады под этим предлогом продолжать оказание поддержки той или другой стороне. Таким образом, мы усилили бы разногласия между европейскими державами. А они (разногласия. – В.М.) представляют постоянную угрозу миру во всем мире» {7}. На одну доску, таким образом, ставились все «европейские державы». А как же «карантин»? О нем ничего не было слышно вплоть до конца 1941 г.

Всегда было непросто разобраться в этих хитросплетениях дипломатии Рузвельта. Вполне объяснимо в этой связи разнообразие существующих в американской историографии точек зрения и появление новых, порой сенсационных версий, трактующих ее характер, особенности и методы. В целом же следует сказать, что если еще недавно в американской историографии внешней политике США в предвоенные десятилетия тон задавало социально-критическое «ревизионистское» направление, то с конца 70-х годов наблюдается явное возрождение традиционалистской школы, вознамерившейся на основе нового синтеза дать в целом позитивное истолкование роли США в европейской политике накануне Второй мировой войны. Наблюдается склонение к героизации образа Рузвельта-дипломата {8}.

Самое беглое ознакомление с новейшей литературой такого рода сразу же обнаруживает стремление «причесать» облик Америки и преподнести ее в роли незаинтересованного миротворца в европейской драме после прихода Гитлера к власти в Германии. Много пишут о непробиваемой стене изоляционистских настроений в стране, вставшей на пути любой здравой идеи сплочения миролюбивых сил, о появлении в середине 30-х годов контрсилы сопротивлению гитлеровской экспансии в лице отдельных влиятельных по своему общественному весу религиозных и этнических групп. Утверждают, что именно их «антиинтервенционизм» якобы заставлял Рузвельта проводить выжидательную, осторожную линию, дабы не «вспугнуть демонов» и не оказаться полностью лишенным поддержки масс {9}.

Историки, отражающие «по положению» или в силу других причин взгляды госдепартамента (их появляется все больше), настаивают на тезисе о самоизоляции США (вплоть до начала Второй мировой войны) от всех проблем мировой политики, включая проблему сырьевых ресурсов. К этой категории работ относятся, например, вышедшие в 1980 и 1981 гг. книги Аарона Миллера и Ирвина Андерсона {10}. Сам Рузвельт предстает в подобных сочинениях подчас заурядным политиком с ограниченным кругозором, поглощенным «домашними» заботами и к тому же скованным в своих действиях дефицитом практицизма и романтическими планами достучаться до сердец европейских лидеров в вопросах разоружения. Еще удобнее некоторым авторам представляется обвинять Рузвельта в безынициативности и непрофессионализме, в результате чего будто бы имело место непреднамеренное образование «вакуума политического руководства» как раз тогда, когда страна больше всего нуждалась в твердых и решительных действиях на главных направлениях международной политики, добиваясь мира и безопасности для себя и для других. В этом «пассивном» варианте глобальные расчеты США тонут в мелком интриганстве и нерасторопности политиков, застигнутых врасплох круговоротом событий и коварными интригами воинственных держав, преследующих свои эгоистические интересы и не желающих задумываться над судьбами цивилизации {11}. Заодно пересматриваются и общепризнанные, казалось бы, оценки партнеров США по политике «умиротворения» – Англии и Франции. Часто это приводит к абсурду. Невиль Чемберлен, например, наделяется чертами сторонника мира через перевооружение, посредством силы. По этой своеобразной логике получается, что лишь «удаленность» США от европейских дел и военно-техническое отставание западных демократий заставили его пойти на территориальные уступки гитлеровской Германии.